USD 77.9584 EUR 91.1531
 
ФотоСтихиЯ: авторы Победы!

Сонет про «старого

Ролен НОТМАН. Рисунки Ильи и Эллы ФОНЯКОВЫХ.
148-34.jpg
148-34.jpg



Его памяти словно неважно, чья это поэзия — его собственная или его многочисленных учеников. Он помнит всех. В том числе и тех, кто остался в поэзии не то чтобы стихами, а лишь отдельными строчками — лукавыми, лирическими, озорными, а то и хулиганскими.

Нам всем уже за семьдесят, но мы с его женой, тонкой писательницей и яркой художницей Эллой Ефремовной Фоняковой, помним наше общее прошлое только деталями, отдельными мазками, штрихами. А Илье достаточно зацепиться хотя бы за одно имя, фамилию или деталь — и он тут же вспомнит и нарисует портрет человека, которого давно забыли. Он не забывает никого и ничего. Например, ни одного журналиста, с которым вместе работал в «Советской Сибири» в далекой юности.

Илью Фонякова пригласили в Новосибирск на 50-летний юбилей СО РАН, к созданию которого он, в сущности, имел прямое отношение. Потому что среди первых поэтов (если не самый первый), который восславил наш научный городок, был именно он. Это его:

Я говорю про университет,
Которого еще покамест нет.
Еще не стала плотью этажей
Легчайшая штриховка чертежей.
Его покамест нет — и все ж он есть!
Летит звонок — из будущего весть:
То в общежитье, в предрассветной мгле,
Будильник пробудился на столе.
И, захватив рабочий инструмент,
Спешит на стройку завтрашний студент.
Январь. Металл морозом раскален,
И куржаком подернулся бетон.
Но это счастье, что ни говори:
Быть на лесах товарищем зари
И дни за днями — вширь и в высоту —
По камешку растить свою мечту.

Так, отражаясь от жизни, формировалась поэзия Фонякова — патриотическая, лирическая, социальная и, как мне представляется, философская и мировоззренческая. В нее пришла мудрость, мастерски выраженная в сонетах. Встречаясь, как и всегда, в свой приезд в родной город с журналистами и писателями, Илья читал много сонетов. Например, «Сонет старого кота»

Я старый кот, мне не бродить по крыше,
Ловить мышей еще бы мог вполне,
Но вялые отравленные мыши
Противны и опасны. Не по мне.

В просторном кресле, как в уютной нише,
Лежу, раскинув лапы, на спине,
Зажмурился — и слышу, как все тише
Постукивает что-то в тишине.

Жизнь прожита, недалека развязка?
Не знаю и не думаю о том.
Хозяйская рассеянная ласка
Склоняет в сон, и снится мне потом
Та первая моя зеленоглазка
С таким пушистым, ласковым хвостом.

Многие жизненные наблюдения в стихах Фонякова превращаются в обобщения, просто заставляющие задуматься о смысле бытия, о сочувствии к человеку в нашем стремительно-сумбурном мире. Вот вам подтверждение в «Гравюре».

Не помню, где, когда, в каком музее —
Не в том, где толпы топчутся, глазея, —
Изображенье нищего слепца:

На перекрестке, в кляксах снегопада,
Он просит подаяния, и взгляда
Не отвести от чуткого лица.

Он слышит набегающие звуки,
Прохожих торопливые шаги,
Он к ним навстречу простирает руки:
«Будь человеком, встречный, помоги!»

Но где там — у людей свои докуки,
Свои печали и свои долги.
Тогда он к небу простирает руки:
«Будь человеком, Боже, помоги!»

Не знаю, в ком как отозвалось, но во мне эта просьба, обращенная к Богу, как к человеку, после земной глухоты, вызвала озноб. Так мог написать только очень талантливый человек.

После стихов и встреч в разных местах Новосибирска я «пытал» Илью о жизни и работе в Питере в последние десятилетия. Упускать такой возможности было уже нельзя. Кто знает, когда мы еще встретимся, седые и разделенные огромным расстоянием и сложившейся судьбой?!

Второй город в жизни
— Собираясь в очередной раз в Новосибирск, который считаю вторым городом в своей жизни, а первый, конечно, Ленинград, ставший Санкт-Петербургом, — рассказывал Фоняков, — меня не покидало чувство родства. Да, корни мои в Петербурге. Здесь жили мои предки. Моя бабушка училась в Николаевском институте благородных девиц как сирота и дочь офицера.

И даже удостаивалась чести как самая высокая девушка на курсе подавать лично шинель государю императору Александру Третьему, когда он навещал дворянских сирот. Мой дед преподавал в императорском лицее, том самом, где учился Александр Сергеевич Пушкин. Правда, к тому времени лицей располагался уже не в Царском Селе, а на Каменостровском проспекте на Петроградской стороне, где сейчас, неподалеку от него, я живу.

Тем не менее, хотя корни мои петербургские, сам-то я все-таки ленинградский. Из блокады, из 222-й средней мужской школы, из послевоенного Ленинградского университета, который тогда носил достаточно сомнительное имя Андрея Александровича Жданова. Отсюда, из ЛГУ, я получил, окончив университет, путевку в Новосибирск, где прошло семнадцать лет жизни. Не так уж и много из моих нынешних лет, но это были для меня главные годы. Я приехал 21-летним пареньком, имея, правда, уже не только диплом и первую книжку стихов под названием «Именем любви», но и только что родившегося сына. 2007 год оказался для меня многократно юбилейным.
— Расшифруй… многократность.

— Это пятидесятилетие со дня издания первой книги, окончания университета и рождения сына. Ну и начала профессиональной работы как журналиста. Все это совпало с организацией Академгородка, информационным обеспечением которого я занимался как сотрудник «Советской Сибири».

— У меня такое впечатление и сложилось: казалось, что тебя встречают в Новосибирске не только как известного поэта, да еще знакомого с юности, но и как… юбиляра. Свидетельство тому — приветствия, многочисленные вопросы и… трогательные фуршеты с тостами и воспоминаниями.

— Да, все было сердечно, — согласился Фоняков. — Однако не так, как я предполагал. Думалось, что на любом углу города буду встречать знакомых и предаваться каким-то ностальгическим воспоминаниям, поливая каждый камень своими слезами. Ничуть не бывало! Слезы почти что не пригодились. Новосибирск, очень изменившийся, сразу же захватил меня в свой водоворот и ритм. Хотя грустные моменты тоже, конечно, были. Мы с тобой беседуем в квартире моего друга, безвременно ушедшего из жизни замечательного художника Николая Демьяновича Грицюка. Я вспоминаю о нем с печалью и болью. Но все творчество Николая Демьяновича было жизнеутверждающим, его дело продолжает его дочь — замечательная художница Тамара Грицюк.

Со стен глядят работы и книги художника, которые он любил, а нередко и отбирал их у нас для себя, справедливо утверждая, что «они ему нужнее». А мне нужнее были его работы. У меня дома их около тридцати. Среди них «присутствует» и Новосибирск. В том числе и Закаменка. Помнится, твое детство там начиналось…

— Да, сразу после Ленинграда там. Через много лет на картине Грицюка, изображающей Закаменку, я нашел дом, в котором мы жили. Во всяком случае убедил в этом своего старшего брата, который в родной город приезжает с тем же редким… постоянством, что и ты. Ну, мы пошли смотреть свой дом из детства на улице Толстого. А его уже нет — снесли. И тогда брат сказал: «Больше мы сюда не ходим».

К счастью, многое из того, что нарисовал Грицюк, сохранилось. Например, институт ядерной физики. Ты ведь по работе тоже с юности общался с учеными, со многими был знаком, дружил. Вспомни какие-то ситуации в этом общении.

Два стиха Соболева
— Однажды я получил два стихотворения, которые написал академик Сергей Львович Соболев. И это были хорошие, крепкие стихи. О том, что для настоящего ученого важно в здание науки вложить и свою долю нового знания. Пусть это будет всего лишь песчинка, но обязательно на века. Стихи были подписаны псевдонимом. Но ты же знаешь нашу журналистскую привычку настаивать на том, чтобы на страницах газеты прозвучало громкое имя, которое укрепляет авторитет издания. Вот я и настаивал. Соболев не согласился. И стихи не появились. А сейчас жалею об этом и корю себя. Вполне можно да и нужно было опубликовать стихи знаменитого ученого под псевдонимом. Все равно со временем бы выяснилось, кто их автор…

— Ты знаешь, Илья, подобная история была и у меня. В свое время я еле уговорил Сергея Львовича написать статью о необходимости математизации для всей науки. Он согласился, но предупредил:
— Я пишу медленно и буду вам абзац за абзацем читать по телефону вечерами.

Первые три вечера он читал, а я молчал: мне все нравилось. А на четвертый вечер черт меня дернул заметить, что одна фраза немного тяжеловесна и не очень будет понятна массовому читателю.

— Возможно, — тут же согласился академик, повесил трубку и… больше не звонил. Как я тоже об этом жалел!

— Да, — вздохнул Фоняков, — многих мы уже не застали в Новосибирске и не застанем. Однако какой-то сибирский адреналин вошел в нас в дни этого визита и долго грустить и печалиться нам не давал. На встрече в Союзе журналистов даже спросили: «Как это вам удается в почтенном возрасте сохранить молодость духа и оптимизм?» Кто-то даже заявил (скорее всего, с долей иронии), что я выгляжу на шестнадцать лет. Мне сильно польстили… Возможно, я временно помолодел и оттого, что встреча в Доме журналистов проходила в том же самом здании, где и начиналась моя журналистская биография. Меня сразу направили к Абраму Ушеровичу Китайнику, в отдел литературы и искусства, где работали Марина Ильинична Рубина и Евгения Ивановна Санина. Это были первоклассные и незабываемые для меня журналисты. Но в то время, когда наступала весенняя страда, в «Советской Сибири» все становились аграриями, и нас на недели отправляли по районам области. Бог мой! О чем только не приходилось писать… И все передавалось по телефону: никаких факсов и компьютеров не было. ( И тут Фоняков вспомнил по фамилии и отчеству всех метранпажей (ныне — выпускающие), которые работали в газете еще при нем. — Р. Н.)

Мечты исполнились
— Илья! Ты много поездил не только по районам нашей области, но и по другим регионам, по всему миру. В какие ситуации попадал в этих командировках, что запомнилось надолго?

— Скажу сразу: мечты моей юности в значительной степени осуществились. И в Японии жил месяцами, и во Вьетнаме был, и в Америке, и во многих других странах. После Японии написал две книги. Одна вышла в свет в Новосибирске и называлась «Восточнее Востока».

— А ты можешь вспомнить какой-то стих из этих книг?

— Мне кажется, я удачно перевел трехстишие великого японского поэта Исикавы Такубоку. Он умер в двадцать шесть лет и был человеком демократических убеждений.

На его могиле высечено трехстишие, которое много раз пытались перевести, но смею считать, что мой вариант среди лучших. Он такой:
«В Ассакусах смешался я с толпой. Прошел толпу и вышел из толпы. Таким же одиноким, как и был».

Добавлю еще, что Такубоку любил нашу страну и русскую литературу, но туберкулез его буквально сожрал.

Девять раз я был во Вьетнаме, Северном и Южном. Видел там войну. Она походила на то, что было в блокадном Ленинграде. Хотя вроде все разное — архитектура, дома, жизнь. Но разваленные воронки везде выглядят примерно одинаково. И горе одинаковое. Во Вьетнаме приобрел друзей. Прежде всего среди поэтов. Вплоть до того, что дочка одного из них, учившаяся тогда в Кишиневе, попросилась к нам в приемные дочери. Когда приезжала в Петербург, брала на себя часть домашних обязанностей. Особенно кулинарных, потчуя нас разными блюдами вьетнамской кухни. Ну и мы, конечно, о ней заботились.

Потом у нее дочка родилась, о которой мы тоже заботились. Я еще раз ездил во Вьетнам.

— А как ее зовут?

— Хуанг.

— Что это означает в переводе?

— Далекая Россия. Имя, видимо, дал ей отец, который тоже любил Россию.

— Давно хотел у тебя спросить: как ты ориентируешься за границей? Я очень плохо, вечно уходил не в ту сторону. Блуждал в Дрездене, в Люцерне, даже в маленьком Хайдельберге. Хорошо еще, что моя жена находит дорогу даже в сплошной темноте.

Рисовать ли серп и молот?
— В городах,— пояснял Фоняков, — ориентируюсь совершенно без проблем. В первую свою поездку во Вьетнам я летел через Китай, с которым тогда уже стремительно ухудшались отношения. А у меня была пересадка в Ухани, где из-за погоды задержался. Решил побродить по городу, в котором ничего не понимал. Ни одной русской или английской надписи не видел. Но все выдержал. Даже забрел в гости в совершенно незнакомую китайскую семью, о которой позднее написал стихи. Когда спросили, откуда я, то не знал сразу, что мне нарисовать, чтобы меня поняли. Серп и молот рисовать поначалу не решился. Но все-таки нарисовал. И вдруг вся китайская семья зааплодировала. Потом подошел какой-то парень и знаками посоветовал: «Ты лучше уходи, как бы чего не вышло…»

Я пошел в гостиницу, а меня догнала милая девушка и вручила красную розу. А тогда даже это могло быть небезопасным.

— Но тот стих на китайскую тему ты помнишь?

— Нет, — впервые сказал Фоняков, — не помню. Но помню, что я его развил и написал по-новому.

…Многое удивляло поэта Фонякова и в других странах. В США — масштаб и динамизм. Но Илья к этому как-то был уже подготовлен, так как жизнь проходила в таких больших городах, как Ленинград и Новосибирск. Кроме того, он летел из Санкт-Петербурга в… Санкт-Петербург. Но только американский, а это просто небольшой городок в сравнении с нашим Питером. Да и быстро нашедшиеся друзья еще по университету, к тому же шахматисты, а у Фонякова они есть повсюду, помогли вписаться в американскую жизнь и адаптироваться. А действительно поражали его грандиозные сооружения. Такие, например, как нью-йоркские мосты — могучие достижения человеческого ума и труда. Они все — конструктивистские, с восхитительной эстетикой. Но внимательный поэтический глаз фиксировал и другое: тыльные и грязные стены домов с зигзагами пожарных лестниц, играющих в пыли рядом с этими домами грязноватых ребятишек и бесконечные граффити.

— Я подумал, — уточнял Илья, — что тот образ Америки, который многие годы представляла официальная пропаганда, был не такой уж лживый, как думалось многим во времена СССР. Изнанка американской жизни едва ли краше, чем у нас. Конечно, это сытая, богатая и мощная страна, но идеализировать ее вряд ли стоит. У меня было одно взволновавшее меня временное совпадение. В 2001 году мы были в Риге на европейской встрече поэтов.

И на площади поэты читали свои стихи. На этой встрече я прочел свое старое стихотворение, написанное еще в Новосибирске, «Говорите о любви любимым». Оно в большой аудитории всегда хорошо звучит. В нем есть такие слова: «Нынче миру так необходимы нежность, чистота и доброта». Стих аудиторией был воспринят, его встретили неплохо. А вечером вдруг выяснилось, что в то время, когда я читал свой стих, в Америке были взорваны террористами башни торгового центра. Вот вам и «нежность с добротой, которые миру так необходимы». Признаюсь: сначала я смутился и расстроился. А потом как-то успокоился и даже подумал, что, может быть, это как раз правильно — читать именно такое стихотворение. То есть призывать к доброте, а не к ужесточению.

На этом мы и закончим нашу беседу с поэтом Ильей Олеговичем Фоняковым. Но не совсем. Приведем еще один сонет нашего давнего товарища и гостя. Он о дальних мирах, но говорит о жизни и красоте. Это «Пулковский сонет».

Звезд — бездна. Телескопов
не хватает.
Бюджет обсерватории
трещит.
Но так прельстительно
небесный щит
Над кровлями сияет
и блистает.

Он не тускнеет
и не выцветает.
Он, как писали встарь,
многоочит.
Труба из башни длинная
торчит,
Нацелившись, как палец,
— и считает.

Сбивается и начинает
вновь.
Внизу над вычислениями
бьются.
А в зеркала рефлекторов,
как в блюдца,
Стекает свет, как
золотая кровь.

И, вздрогнув, астроном
заносит в книжку
Далекую загадочную
вспышку.

Фотографии статьи
148-37.jpg
148-36.jpg
148-35.jpg


АКТУАЛЬНО

Выход в свет Общество